То же направление мысли можно проследить на примере истории биологии. Подобно всем другим естественным наукам, биология начинала с простой классификации фактов, направляемой классификационными понятиями нашего обыденного языка. Научная биология придала этим понятиям более определенное значение. Аристотелева зоологическая и Теофрастова ботаническая система явили высокую степень согласованности и методологической упорядоченности. Однако в современной биологии все эти ранние формы классификации оттеснены другим идеалом. Биология медленно перешла на новую стадию “дедуктивно формулируемой теории”. “Каждая наука, — писал проф. Нортроп, — при нормальном развитии проходит две стадии;
первую мы называем стадией естественной истории, вторую — стадией теории, построенной на заранее заданных постулатах. Для каждой из этих стадий характерен свой тип научного понятия. Понятия типа естественно-исторической стадии мы называем понятиями наблюдения, понятия стадии теории — понятиями постулатов. Понятие наблюдения — понятие, полное значение которого предполагает нечто непосредственно охватываемое. Понятие постулата — понятие, значение которого заранее предписано постулатами дедуктивной теории, которой понятие принадлежит”15. Для того чтобы сделать этот решающий шаг, ведущий от схватываемого к понимаемому, нам всегда нужен новый инструмент мышления. Мы должны соотнести наши наблюдения с системой хорошо упорядоченных символов для того, чтобы" согласовать и истолковать их в терминах научных понятий.
В истории философии довольно поздно появилось представление о том, что математика — это универсальный символический язык, что он не описывает вещи, а выражает отношения между ними. Основанная на таких представлениях математическая теория появилась не ранее XVII в. Первым великим современным мыслителем, ясно осознавшим подлинный характер математического символизма и выявившим его плодотворность и познавательные следствия, был Лейбниц. И с этой точки зрения история математики не отличается от истории всех других символических форм. Даже в математике открыть новое измерение символической мысли было чрезвычайно трудно. Такое мышление существовало в математике задолго до того, как была осознана его особая логика. Подобно символам в языке или в искусстве, математические символы с самого начала окружены особого рода магической атмосферой. Они вызывают религиозный трепет и благоговение. Позднее эта религиозная и мистическая вера постепенно превращается в некий род метафизической веры. В философии Платона число уже не окутано тайной. Наоборот, оно рассматривается здесь как подлинный центр интеллектуального мира — оно становится ключом ко всему истинному и умопостигаемому. Когда поздний Платон создал теорию мира идей, он попытался описать его в терминах чистого числа. Математика для него — область, опосредующая отношения чувственного и сверхчувственного миров. Кроме того, он ведь был пифагорейцем и как истый пифагореец был убежден, что власть числа распространяется на весь видимый мир. Однако метафизическая сущность числа не может быть раскрыта ни в каких видимых явлениях. Явления причастны этой сущности, но никак не могут адекватно выразить ее — это недоступно. Ошибочно рассматривать те воплощенные числа, которые мы находим в естественных явлениях, в движениях небесных тел, как подлинно математические числа. То, что мы видим здесь, — всего лишь “признаки” (тахрабеууцата) чисто идеальных чисел, тех, что могут быть усвоены рассудком и умом, а не зрением. “...Небесным узором надо пользоваться как устроено как нельзя более прекрасно —•ведь так создал демиург и небо и все, что на небе: соотношение ночи и дня, их отношение к месяцу, а месяца — к году, звезд — ко всему этому и друг к другу. Но он, конечно, будет считать нелепым того человека, который полагает, что все это всегда происходит одинаково и ни в чем не бывает никаких отклонений, причем всячески старается добиться здесь истины, между тем как небесные светила имеют тело и воспринимаются с помощью зрения”16.
Современная эпистемология более не придерживается Платоновой теории числа, она рассматривает математику не как изучение вещей, видимых или невидимых, а как исследование отношений и типов отношений. Если и говорят об объективности числа, то уж никак не в смысле отдельной, особой метафизической или физической сущности. Этим хотят всего лишь сказать, что число — это инструмент исследования природы и реальности. Типичные примеры этого непрерывного интеллектуального процесса дает история науки. Математическая мысль часто идет, кажется, впереди физического исследования. Наиважнейшие математические теории возникают вовсе не из непосредственных практических или технических нужд. Это общие схемы мысли до какого бы то ни было конкретного применения. При создании своей общей теории относительности Эйнштейн обратился к геометрии Римана, которая была создана задолго до этого и которую сам Риман считал лишь простой логической возможностью, хотя и был уверен в том, что такие возможности нужны нам для того, чтобы подготовиться к описанию действительных фактов. Как и в том, что нужна полная свобода для построения различных форм математической символики, чтобы обеспечить физическое познание всеми необходимыми инструментами. Природа неисчерпаема — она ставит перед нами всегда новые и неожиданные вопросы. Мы не можем предвосхитить факты, но в состоянии дать им мысленную интерпретацию благодаря силе символического познания.
Исходя из такой точки зрения, можно решить одну из самых трудных и спорных проблем современного естествознания — проблему детерминизма. Науке нужен не метафизический, а методологический детерминизм. От механического детерминизма, получившего выражение в известной формуле Лапласа, следует отказаться17. Но подлинно научный детерминизм, детерминизм числа, этими возражениями не затрагивается. Число больше не рассматривается как некая мистическая сила или метафизическая сущность вещей. Оно всего лишь специфический познавательный инструмент, орудие познания. Безусловно, результаты современной физики эту концепцию не ставят под сомнение. Развитие квантовой механики показало, что язык математики гораздо более богат, гибок и эластичен, чем это можно представить по его применению в системах классической физики. Он вполне отвечает новым проблемам и запросам. Развивая свою теорию, Гейзенберг использовал новую форму алгебраической символики — символики, в рамках которой неприменимы некоторые обычные алгебраические правила. Однако общая форма числа сохраняется во всех последующих схемах. Гаусс говорил, что математика — царица науки, а арифметика — царица математики. В историческом очерке развития математической мысли в XIX в. Феликс Клейн заявил, что одна из наиболее характерных черт этого развития — последовательная “арифметизация” математики18. Да и в истории современной физики можно встретиться с этим процессом арифметизации. Начиная с Га-мильтоновых кватернионов114* и до различных систем квантовой механики мы встречаемся со все более и более сложными системами алгебраической символики. Ученый действовал в соответствии с принципом: даже в наиболее сложных случаях необходимо найти адекватную символику, которая позволила бы нам описать наблюдения универсальным и общепонятным языком.
Правда, ученый не обязан давать какие бы то ни было доказательства этого главного допущения: единственное доказательство — это его труды. Он принимает принцип числового детерминизма как некую руководящую максиму, регулятивную идею, придающую его сочинению логическую связность и системное единство. Одно из лучших выражений этой общей черты научного процесса я нахожу в “Трактате о физиологической оптике” Гельмгольца. Если бы принципы нашего научного знания, как, например, закон причинности, были бы всего лишь эмпирическими правилами, говорит Гельмгольц, их индуктивная доказательность была бы очень сомнительной. В лучшем случае эти принципы были бы не более ценными, чем правила метеорологии — скажем, закон периодичности ветров. Однако в этих принципах от-посо-бием для изучения подлинного бытия, подобно тому как если бы нам подвернулись чертежи Дедала или какого-нибудь иного мастера либо художника, отлично и старательно вычерченные. Кто сведущ в геометрии, тот, взглянув на них, нашел бы прекрасным их выполнение, но было бы смешно их всерьез рассматривать как источник истинного познания равенства, удвоения или каких-либо иных отношений... А разве... не был бы убежден в этом и подлинный астроном, глядя на круговращение звезд? Он нашел бы, что все это четливо видны черты чисто логических законов, поскольку следствия, выведенные из них, относятся не к нашему действительному опыту и не просто к фактам природы, а к нашей интерпретации природы. “Процесс понимания природных явлений состоит в том, что мы пытаемся найти общие понятия и законы природы. Законы природы суть лишь родовые понятия для изменений в природе... Следовательно, когда мы не можем свести естественные явления к законам, исчезает подлинная возможность познания таких явлений.
Нужно, однако, попытаться понять их. Нет ведь иного способа поставить их под контроль разума. А значит, исследуя их, мы должны исходить из предпосылки, что они познаваемы. Поэтому закон достаточного основания есть всего лишь побуждение нашего интеллекта подвести под свой контроль все наши восприятия. Это не закон природы. Наш интеллект есть способность формировать общие понятия. Ему нечего было бы делать с нашими чувственными восприятиями и опытом, если бы он не мог формировать такие общие понятия или законы... Нет никакой другой систематизирующей способности к пониманию внешнего мира, кроме интеллекта. Итак, если мы не способны понять вещь, мы не можем представить ее существующей”19.
В этих словах дано весьма яркое описание общей позиции научного разума. Ученые хорошо знают, что существуют огромные группы явлений, которые все же нельзя свести к строгим законам и точным числовым правилам. Тем не менее они остаются верны этому общему убеждению Пифагора, полагая, что природа и в целом, и во всех своих частях есть “число и гармония”. Перед лицом величия природы многие крупнейшие ученые должны были испытывать особое чувство, выраженное в знаменитом высказывании Ньютона. Они могли полагать, что и в своей работе они подобны ребенку, который, гуляя по берегу огромного океана, забавляется случайно найденными камешками гальки, формой или цветом привлекшими его взор. Это чувство скромности вполне понятно, однако оно не дает подлинного и полного описания работы ученого. Ученый не может достичь цели, не следуя строго фактам природы. Но это следование — не просто пассивное подчинение. Работа всех великих естествоиспытателей — Галилея и Ньютона, Максвелла и Гельмгольца, Планка и Эйнштейна — была не только накоплением фактов: это была теоретическая, а значит и конструктивная работа. Эта спонтанность и продуктивность — подлинный центр всей человеческой деятельности. В этом — высшая человеческая сила и одновременно естественная граница нашего человеческого мира. Все, что только и может сделать человек, — это создать — в языке, в религии, в искусстве, в науке — свой собственный универсум — символическую вселенную, которая дает ему возможность понимать и истолковывать, связывать и организовывать, синтезировать и обобщать свой человеческий опыт.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 |


